Александр Богатых. БАБА НЮРА. Рассказ.
Об авторе…
Узенькая тропинка в глубоком снегу перебежала через мосток в две доски, который перекинулся через небольшой ручей перед деревней, побежала вверх по крутому берегу до самой изгороди и затерялась где-то наверху. Небольшого роста старушка в черном плюшевом пальто, в сером теплом платке пытается втащить в горку корыто, в котором лежит мешок комбикорма. Вот, она с трудом поднялась на другую половину крутого берега, и, обессилев, ослабила веревку… Корыто несется вниз и сбегает к мостику прямо мне под ноги.
— Вот спасибо, а то я хотела уж, за Дуняшкой бежать! — Благодарит наверху меня баба Нюра. — Неужто задумывалась когда, что корыто с одним мешком в гору не ввезу. А поди вот… — На старом морщинистом лице появилось подобие улыбки. Подул колкий холодный ветерок, лизнул наши лица и побежал наверстывать упущенное (хотя бы в конце месяца февралем показаться, а то не поймут люди: февраль или апрель на дворе?) Вслед побежала поземка. Она натыкалась на старые жерди изгороди, ударялась о соломенную завалинку дома, и, скользнув по гладкому льду, торопилась догнать февральский ветер.
Вот и деревушка как на ладони, словно лошадиная подкова с шипами. Вместо шипов деревенские дома, добротные и покосившиеся, оставшиеся без хозяев. Правда летом посещают их «дачники», кое-как еще поддерживают. Два небольших деревенских пруда занесло снегом. К одному, узенькие тропинки, по сторонам тропинок высохшие ветки полыни, воткнутые в снег чьей-то рукой, чтобы была приметней тропинка после заносов. На краю крутого берега, перед самым домом бабы Нюры, вековая сосна. От земли до трехметровой высоты на стволе черная глубокая рана — след грозового разряда.
…В доме у бабы Нюры, в чулане, заблеяла овца. Не успел я сесть на стул, а под ногами уже ластятся три полосатые кошки. — И зачем вам столько кошек? — спрашиваю. — Да что ты с ними будешь делать, дурашка? Летом-то проглядела кошку, — начала рассказывать баба Нюра, — вижу вот-вот должна принести котят, а она — раз, и как в воду канула. День нет, второй, третий. На чердак забралась и там ложе себе устроила, да так, что мне и не достать их. Потом вылезли, а куда их больших-то, неужто закопаешь? Вот так и живем, дурашка. Раздевшись, она села на диван. — А ты-то, как дошел? Ведь перемело все. Вот у нас хоть Женюха ездит домой на тракторе, а то ни в магазин, никуда не пройдешь. В войну и то, вроде лучше было. Счас тоже один мужик на всю деревню, деда Никонора я уж не считаю. — Хоть и годков ему на немного поболе, чем мне, но ветром качает, какой он уж мужик? И тут же засмеявшись, добавила: — «И то веселее». — Вот так, дурашка, жизнь-то проскакала, как вороной конь. Никогда бы не поверила, что корыто с одним мешком в гору не ввести, — повторила старушка. — Да с Дуняшкой втянули бы, а то и Варюху бы крикнула, — успокоила себя баба Нюра. Ей хотелось говорить.
На столе закипал электрический самоварчик. Баба Нюра подошла к старинному стулу, сняла замызганную жилетку и на оголенной спинке закрасовался цветок ромашки, вырезанный мастером во всю спинку стула, отшлифованный человеческими спинами. На втором стуле, стоявшим рядом с тумбой под телевизор у цветка была отломана верхняя часть лепестка, но он крепко держался на спинке. Она неторопливо надела жилетку, красным гребешком расчесала седые жидкие волосы, опять заправив его в волосы на затылке и смущенно как-то не глядя на меня проговорила: — «Ты уж не обижайся на меня, но молочка я тебе нонче не дам». — У нас ведь все запустили. У Варвары овца четверников принесла, подпаивать берет. Своих вон тоже подпаиваю, — указав на чуланку, как бы оправдывалась она передо мной. А моя-то сбавила мне. Сенца-то нонче, не шибко, дурашка. Да в самый сенокос прихворнула немного.
Мы, молодые, ходим, просим почти у беспомощных старушек молока. Мне сделалось стыдно за себя. На время образовалась неловкая пауза. Чтобы заполнить ее, я спросил: — «Трудно, наверно, одной корову, да овец держать? — Я уж без скотинки не могу, — ответила баба Нюра. — Если продать всех, то и мне на этом свете не житье. А тут вон, нога отнялась. Пока не расходишься, как не моя все равно, — пожаловалась баба Нюра. — А коровушки не было бы, наверно, уж косточки догнивали бы, а может, и ничего бы, Бог об этом знает. Она принесла фарфоровые кружки. — Бывало на гулянки идешь или с гулянок, сперва о скотине, а потом о себе думаешь. Так-то вот, дурашка. На свою-то коровку в подоле, а, наносишь. Неужто сейчас не держать, — продолжила старушка. — Коси сколь душеньке угодно, не то что раньше все поляночки за пять верст окашивали, а сейчас вот рядом. И глубоко вздохнув, добавила: — «Только уж косить не кому». — Аж, сердце кровью обливается, когда осенью стоят целые поляны. Травы не тронутые, пересохшие, так и окосила бы все, да сил не хватает. Да что там поляны, поля заросли бурьяном, деревьями, — она как-то по злому передернула потрескавшимися от ветра губами, зачем-то пододвинула ближе к кромке стола самоварчик, приодернула белую с желтоватыми пятнами узорчатую скатерть на столе, и, положив на край стола свои мозолистые, поиссохшиеся с вздувшимися синеватыми жилами натруженные руки, негромко вздохнув, проговорила: — «Бог нам судья. Давай чай пить».
В этом доме все было размеренно и тихо: овцы в чуланке жевали жвачку, холеные кошки, теперь их было четыре, расположились кто на чем, дремотно мурлыкали. На стене, рядом с семейным фотоальбомом в деревянной рамке под стеклом, размеренно тикали старые часы. Когда я уходил, баба Нюра еще раз извинилась: — «Ну-к, такую дорогу шел и без молока возвернешся». — Если б заранее знать, Варваре бы не дала, а тебе налила банку…
Холодный колкий ветер дул мне в спину, словно выгонял из деревни. В лесу наступило затишье. Выглянуло февральское солнце и прилипло к темной куртке, щедро наделяя ее теплом. И почудилось мне, что светит августовское солнце: вокруг меня не белый снег, а высокая трава, щебечут кузнечики, Травы переросли, пожелтели, даже некоторые начали чернеть, и ни одной поляночки, которая бы радовала глаз зеленой отавой. Все вокруг было брошенным, осиротевшим…