Леонид ДУДИН. ДОРОГА К ХРАМУ. Фрагменты документальной повести «Солигалич на горе».
По рассказам матери и сестры Серафимы болезнь, которую называли «золотухой», застигла моего среднего брата Александра (Шурку), когда меня ещё и в помине не было, а Шурку в четырёхлетнем возрасте выписали из сельской больницы – без надежды на жизнь. Его тело и голову покрывали сплошные коросты. Мать собрала умудрённых старух, назовём так: на семейный совет. Вопрос обсуждался глубоко. Вспомнили всех, у кого что-то подобное было и как лечили «от коросты». Предлагалось множество рецептов лечения. Мать цеплялась за любой. Но что-то тормозило её к решительному действию. Совет молчал. «А скажи-ко, Марья, — неожиданно задала вопрос Александра Левовна (Львовна), — парень-то у тебя крещёный?». — «Да нет», — тихонько произнесла мать. — «Окрестить бы надо, — сказала Левовна. «Надо… Надо», — подтвердили собравшиеся.
Где женщины нашли православного священнослужителя – мне неведомо. Церковь на Совеге в тридцатые годы была уже разрушена, не действовала. Но служитель православия в наш дом пришёл. Брата положили на стол, раздели, Священник осмотрел ребёнка, почитал молитвы, сделал своё дело, напоследок побрызгал святой водой, осенил Шурку крестом, не забыв о присутствующих, попрощался и уехал. С того дня, всем на диво, брат пошёл на поправку: стали подсыхать и отваливаться коросты, тело постепенно очистилось, с возрастом не оставив никаких следов. Медленней отходила болезнь с головы, но со временем отошла, на весь век оставив свои метки, на которых волосы уже не росли. Окрест же поднялись ежиком густые заросли, скрывавшие дефекты кожи.
Когда родился я, мать немедля принимает решение: крестить. Перезимовав и дождавшись хорошей погоды, она направилась в Солигалич. На закукрах, тридцать вёрст с лишним, несла она меня к храму Рождества Пресвятой Богородицы. Осознавая этот материнский подвиг, по-другому никак подобное действо назвать не могу, много позже я написал стихотворение.
КРЕЩЕНИЕ
Так в домах наших исстари водится:
Чтобы век на себя не пенять,
В горний храм Рождества Богородицы
Заявилась на Троицу мать.
Тридцать вёрст по болотам отмерила,
Отгоняя приметы и страх,
И меня с превеликою верою
Принесла к алтарю на руках.
Я не ведал ни тайны крещения
И не видел, когда в этот час
Всевеликого благословения
Скрыло облачко иконостас.
– Все застыли в желанном молчании, –
Вспоминала при радости мать, –
Разлились голоса величальные,
И с небес снизошла Благодать.
И твой крёстный, подросток Серёженька,
Руку к сердцу прижав, прошептал:
– Это Ты… Ты явился мне, Боженька? –
И, крестясь, на колени упал.
Вот такой вот сиятельный случай
Осенил нас тепло и любя…
Потому ты, сынок, и везучий –
И не боязно мне за тебя.
Вспоминая свою офицерскую молодость, мои приезды домой, на Родину, и проводы, подшучивал иногда, обращаясь к матери: — «Мам, а почему, когда Сима уезжает из дома, или Шурка, у тебя причитаний — без конца, и слёз — море, а когда я уезжаю, ну – ни слезинки?» Мама смотрела на меня не очень внимательно и с удивлением, но ответила, не спеша: «А что плакать-то? – разводила в обе стороны руками. – Забыл что ли, что ты у меня крещёный? Мне за тебя не боязно. Что плакать-то…»
Ох, мама-мама, а мне самому за себя иногда бывало боязно. Даже очень. Страшно, другой раз, было.
Потсдам. Средина августа 1961 года, перекрытие демаркационной линии ГДР-ФРГ, то есть установление государственной границы между двумя Германиями. В канцелярии казармы я — один. Боевые расчёты отдыхают за стенкой. Командир, капитан Ващенко, в командировке на юге под Дрезденом. Я – здесь. За него. Ночь. Бойцы, чуть слышно, похрапывают. Лежу на топчане. Не сплю, ворочаюсь. За окном грохот траков самоходных артиллерийских установок, танков. Идут дивизион за дивизионом. Батальон за батальоном. Холод по коже. Стук в дверь, входит старшина. Я встаю, старшина – участник боевых действий, ветеран Великой Отечественной войны, — грузно садится напротив: «Что, лейтенант, страшно?» — спрашивает.- «Есть немного, — отвечаю. И, сделав малую паузу, добавляю.- Страшновато». – «Ничего, это проходит,- успокаивает старшина. – Страшно в первый раз».- Пауза. Затем: — «Вот бойцам только не показывай, что тебе страшно. Иначе пропадём».
…Через год в мою аттестацию (поступление в академию) капитан Ващенко впишет, что «у лейтенанта Дудина отсутствует чувство страха». Сам я об этом не думал даже тогда, когда, через годы, стал «Заслуженным испытателем космической техники». Однако, поселилось недавно в душе что-то такое незнакомое, неуверенное, не похожее на меня молодого. «Конечно, пора уж, — говорю сам себе, — и угомониться. Можно и спокойно пожить».
…Первое видение Храма явилось мне очень рано, года в четыре-пять. Мать понимала нутром, что лишать ребёнка радости общения с естественным и святым – недопустимо, как бы безбожники не стремились к этому. Во время войны, зимой, на грузовых санях, запряженных быком Билькой, она повезла на Солигаличский льнозавод тресту и взяла меня с собой. Посадила поздно вечером на недогруженный воз, чтобы к утру оказаться в Солигаличе, укрыла шубами, и мы тронулись в тридцативёрстный путь. При выезде из лесного массива на финишную прямую к нашей цели, меня разбудил заводской гудок. Я заволновался, не зная, что это такое. Мать меня успокоила, рассказав, что это гудит тот самый гудок, объявляющий начало рабочего дня. Звук был долгим, наводящий тревожную грусть. Я осмотрелся и увидел на ивовых кустах стайку серьёзных воробьёв и произнёс вопросительное предложение, ставшее знаменитым не только для нашей семьи, но и для всей Совеги: «Мам, а что, и тут воробьи есть?» — «Есть, есть», — радостно улыбнулась мать. — «А что они тихие такие?» — «Да только просыпаются, вот и тихие. Видишь, в порядок себя приводят», — и понукнула Бильку: «Ну, давай, родимый, тяни — немного осталось».
По приезду домой, мать рассказывала об этом моём воробьином, как мне казалось, удивительном открытии. И пошли, уже помимо меня, слова, как говорил классик, «и в род, и потомство». Приходят куда-нибудь починовские ребята в соседнюю деревню, просто погулять, встречаются с местными и, беседуя, вдруг произносят, нежданно, оглядываясь по сторонам: «А что, и у вас воробьи тут есть?» Те, не поняв розыгрыша, ответственно кивают: «Конечно, есть!». А поняв, добавляют: «Есть немножко».
В Храме мы оказались после службы. Никого здесь не было, кроме нас, то есть кроме мамы и меня, а, может, кто и был, но я со временем уже забыл, — не помню. Помню только, словно восходящую зарю, — иконостас. Он явился огромным, казалось, безграничным творением, и не понять, есть ли в Храме потолок, пол, стены, или их нет – виделся один иконостас — и больше ничего. Он, заполонив пространство, отражал загадочные лики и так много золотого света, так этот свет безостановочно надвигался на меня, проходя через нутро и огибая, что я запамятовал, где я и что со мной. Только сияние. Но мама рассказывала мне, уже юноше, что я в этот миг, скрестив на груди руки, произнёс тогда еле слышно: «Красота-то какая…». И всё. Простоял до конца, молча. Это видение необозримого, настоящего, до сих пор живёт во мне и не уходит. И верю, что никогда не уйдёт, даже тогда, когда я покину этот свет, — сияние всё равно останется.
В нашем доме в раннем моём детстве художественной литературы было немало. Но меня интересовали тогда две книги: «Три поросёнка» и «Детская Библия». Я ещё читать не умел, и не знал, что это Библия, что она для детей. Но картинок там было очень много, они изображали и в небесах, и на земле не наших починковских жителей, не похожих ни на одного соседа или соседку, а что-то тайное для меня, но желательное, привлекаемое, и я часами мог, рассматривая рисунки, листать эту книгу, погружаясь в неведомый мир.
«Три поросёнка» – сказка, которую читала мама, настолько была мне понятна, что дружба трёх весёлых поросят, их неразлучность надолго осталась в моей памяти. Даже сейчас я с улыбкой вспоминаю привязанность к этой книге, особенно к именам любимых поросяток: Наф-Наф, Нуф-Нуф и Ниф-Ниф. Вижу их добрые мордочки, пятачки с дырочками на них, милые ушки, завитые в два колечка хвостики. Придумал же Сергей Владимирович такую детям радость – на всю жизнь!
И ещё я, кроме книг, любовался крестом из слоновой кости, а ещё больше тем, что просматривалось внутри его. Этот крест сестра Серафима нашла в Солигаличе по дороге за реку Кострому. Увидела она его, вернее фрагмент его, на оголившейся тропе после растаявшего снега. Подняла. С удивлением увидела, что это крест. Даже её сначала испуг непонятный взял. Принесла в дом, отмыла, рассмотрела. Удивилась, затаилась… Показала матери. Мать, не менее Серафимы встревожилась. Показала мне: «Смотри в стёклышко, — говорит. – Внимательно смотри».
Я прилип к стёклышку… и замер: передо мною явилось в солнечном свете, скорей всего в лунном, изображение, похожее на то, что я видел уже в огромном Храме, и что видел в детской библии. Но здесь было несколько по-другому – освещённая долина, ослик, на котором сидела женщина с ребёнком, рядом шёл бородатый мужчина, опираясь на длинную палку. Очень ярко виделось, словно они шли рядом со мной: протяни руку – и дотронешься до ослика. Конечно, мать мне растолковала, что это Святое семейство: Мать Богородица, младенец Иисус Христос, Иосиф, которые более двух тысяч лет назад бежали от царя Ирода в Египет. И рассказывала мать по моей просьбе много раз, почему все они бежали.
Во время учёбы в Солигаличе радостей у меня было мало, кроме школы, спорта и великой тяги к познаниям через книги.
Первую зиму я квартировался с Василием Морозовым (Вася Сашухин) у тёти Вали Полысаевой на улице Горочной, 27, две других — с токарёвским Николаем Морозовым (Коля Енин) на той же улице Горочной, в доме 36 у районного лесничего Попова Александра Александровича, сына полковника Попова, командира Костромского полка, по которому прокатилось, никак не минуя, колесо большевистских репрессий.
Жили мы на первом этаже в отдельной большой комнате, которая служила нам, в основном, спортзалом. У окна стоял стол, можно сказать, письменный. Но он выполнял и другие функции: поесть-попить, заняться поделками из дерева, быть опорой и подставкой для лазания через окно на улицу и обратно. И была ещё печка-лежанка, покрытая изразцовой плиткой, часто служащая топчаном, особенно после зимних гулянок. Но это – быт. А был ещё второй этаж и комната коконьки – так звали все домочадцы (мы – тоже), вдову полковника Попова. Коконька после смерти мужа осталась с единственным сыном Александром и его семьёй. Звал я его дядей Сашей, жену – тётей Нюрой. У них росло трое детей: Владимир, Соня и Александр — младший. Дружил я со всеми, но больше со студенткой Соней — она всего на год была постарше меня и училась в педучилище. В те времена учителя младших классов обязаны были знать что-то из музыки и танцевального искусства. Она пыталась приобщить меня к этому трогательно-высокому делу: к мандолине, краковяку и танго, но я очень тяжело поддавался на её уговоры. В те времена у меня уже были навыки игры на гармошке и, по местным понятиям, совсем неплохие. Этот полюбившийся мне двурядный вологодский инструмент с медными голосами, что отец с рук купил в деревне Простотино за один пуд картошки. За гармошкой ходил я сам. Когда обратно шёл, — через Петряево, Букино, через оба Токарёва, Большое и Малое, Германов Починок — сообщал о себе, продуманно пробуя аккорды,
В своей деревне дал полную волю медным голосам. Около дома собрался народ, расспрашивали, пробовали растягивать меха, радовались вместе со мной, что у нас теперь в Харитоновом Починке имеется своя гармошка. К пятому классу я мог выводить на ней все плясовые и неплясовые мелодии, и овладел нашей знаменитой «Совеганкой».
Кроме того, в запасе находилась балалайка – мне в достатке тогда хватало веселья и всем подросткам, кто меня окружал. На Совеге, конечно. В Солигаличе нас, совеган, наш мир, нашу игру, танцы, вроде бы не понимали. Скорей всего, делали вид, что не очень понимают, деревня, мол. Но мы-то знали, даже убеждены были, что наш самобытный уклад был достоин не только понимания, но и служить примером для многих местных ребят. Им, живущим у родителей за пазухой, собственного «я» потом 4 в жизни очень не хватало. Особенно неломающихся характеров, простоты и не наигранного естества. Были, конечно, и хорошие парни как Витя Алферьев, Коля Кукушкин, Володя Шефер.
…Дядя Саша видел моё желание к познанию и провёл переговоры с коконькой, чтобы я мог пользоваться библиотекой, что была на втором этаже. Как он разговаривал со своей матерью – не знаю. Но взаимоотношения у них были для меня удивлением — совершенно другого уровня. Вот семья собирается за обеденный стол. Все в сборе. Дядя Саша поднимается до половины лестницы, ведущий на второй этаж и громко, но с нежностью произносит: «Мама, Вы приглашаетесь на обед». Он ждал, когда коконька подойдёт к проёму, затем протягивал ей руку, помогал спуститься с лестницы и вёл к столу. Все вставали и ждали, не шелохнувшись. Она стояла, небольшого ростика, щупленькая, перед образами; крестясь, шептала молитву. Закончив, произносила: «Садитесь. Кушайте». Тоже было и за ужином. Завтрак и полдник тётя Анна носила коконьке на второй этаж.
Без приглашения она на первый этаж не спускалась.
Однажды коконька говорит мне: «Лёня, Вы через час можете подняться (первый раз в жизни ко мне обращение «на Вы») для беседы со мной». Время я выдержал строго, и по лесенке — наверх. Она ждала меня. Подвела к библиотеке: «С трёх до шести пополудни разрешаю пользоваться книгами. Выносить не разрешаю. Страницы не загибать и не муслять. Закладки – рядом. Вот они». Коконька показала, где лежат кожаные закладки, и пошла к себе в спальню. Я остался один на один с этим великим кладезем ума-разума и не мог нарадоваться. Передо мной явились Библия, Аристотель, Аврелий, Спиноза, Шопенгауэр, Ницше, Гегель, Карамзин, – никогда не перечислить всех имён, которые я прочитал на обложках впервые. Аккуратно брал в руки, разглядывая старинные переплёты, титулы, рисунки. Конечно, я знал, что всего не осилю. Но, когда прочитывал самое, самое — Библию, Карамзина, — то всё содержание носил в себе, «переваривал», боясь проговориться кому-либо о прочитанном (было очень опасно), и тихо, и тепло чувствовал, что я знаю то, чего не знают мои сверстники. Это меня почему-то, помимо моих желаний, возвышало, хотя гордыни никакой не было. Только — доброе состояние души, новое понимание тех или иных явлений, придания им особых жизненно важных смыслов.
Потом я стал ходить на второй этаж чаще, но исключал часы коконькиных молитв. Это тайное действо у неё было главным. Было неподдельной страстью. Даже книги оставались на втором плане.
Николай Морозов не был особым охотником до книг. Мы с ним самостоятельно изучали приёмы классической борьбы. До изнеможения. Пригодилось.
…Недавно одна знакомая (сверстница!) из Солигалича мне звонит:
— Где ты был, когда на Совеге церковь разрушали? Почему допустил?
Я промолчал.
— А, молчишь! И братец твой помалкивает…
Я был не то, чтобы ошарашен. Мне показалось, что меня поставили с ног на голову. Стою как заколдованный столб, а вокруг длиннохвостые бесы пляшут… И сделать ничего не могу. Ни прихлопнуть, ни разогнать.
Положил трубку.
А братец – не кто иной, как Владимир Алексеевич Дудин, автор книги «Из истории Совеги», и многих других, моложе меня более чем на десяток лет. Он пишет:
«По состоянию на 1 апреля 1930 года (задолго до моего рождения – Л.Д.) в Солигаличском районе были закрыты первые восемь церквей, из них четыре в Солигаличе, одна в Ратьковском монастыре и три в сёлах района: в Одноушеве, Воче и Великове – Христорождественская (Совега). С колокольни церкви были сняты шесть колоколов с общим весом 1836 кг и переданы сельсоветом в Рудметалторг… Однако, не все прихожане Совеги смогли смириться с таким поворотом дел. В мае 1930 года в Солигаличский административный отдел поступило заявление от 326 жителей Васильевского сельсовета. В заявлении было сказано, что «ц. в селе Великово закрыта незаконно и поэтому ходатайствуем о возврате её в распоряжение православной общины».
Но власть была глуха, слепа и не ведала, что творила. Никаких следов на этом заявлении не осталось.
В советское время Христорождественскую церковь на Совеге использовали под зернохранилище, под клуб, кузницу, а ещё позже – под силосную башню.
В 1937 году из кирпича разобранной колокольни и ограды были сделаны цоколи двух школ: младших и старших классов (верхняя и нижняя – по склону горы). Полностью церковь была разобрана в 70-е годы прошлого века.
Кладбище возле прихода закрыли ещё в военное время. Это я помню хорошо, ибо деда по материнской линии, Николая Степановича Дедюхина, хоронили уже на новом кладбище, как тогда говорили: «В голубишнике». От слова «голубика» — северная ягода, растущая на кустах в местах, чаще всего, заболоченных. Кусты иногда занимают очень большие площади и называются в народе эти заросли «голубишниками». Зимой, конечно, ничего не видно, кроме белого-пребелого снега, но всё равно говорили — «повезли в голубишник». И не очень уютно становилось от этих слов.
Гроб на санях волокла лошадь, следом шли женщины, мы с двоюродным братом Николаем (ровесники – по пять лет каждому) сидели на крышке гроба и почему-то вдруг запели частушки. Нас быстро спихнули в снег. Мы с перепугу шустро вскочили и оставшийся путь до кладбища шли, с мелкими перебежками, пешком, сзади, на нейтральном расстоянии от редкой толпы женщин, вслух и про себя осознавая ошибочность своего неправильного поведения.
Память почему-то выхватывает из громады лет неизбитую яркость образа. Дважды дед Николай врезался в мою память: один раз живым, другой – мёртвым, остальные случаи – за какой-то неясной пеленой.
Зима. Нас, детей трёх-пяти лет молодые наши мамы, уходя на работу, приводили к деду: нянчить нас, следить за нами, чтобы чего не натворили.. В центре – зыбка. Дед качает Васю, младшего внука, привязав к ноге верёвку. Ногой качает. В руке вожжи. Мы прыгаем вокруг зыбки (он нас — хлестанёт вожжами!), от зыбки — на русскую печку (опять хлестанёт!), с печки через переборку — на кухню. Здесь нас не достать. Но скучно же! Мы опять к зыбке… Хлестал он, полагаю, нас так, для острастки, для видимости. И немного — для устрашения. Но нам это всё — дед, мы, печка, переборка, кухня, вожжи — было в радость. Мы понимали, что дед нам больно не сделает.
Задняя изба. Там же, где мы занимались играми, на полу расстелена простынь. Женщины обмывают деда. Дед голый. Я стою рядом. Меня никто не прогоняет. У меня только какое-то оцепенение, непонятность какая-то: был жив сегодня дед и вот сегодня же умер. Не укладывается в голове что-то…
Енава, внучка деда, мне двоюродная сестра, постарше меня, рассказывает: «Дед не сядет за стол, пока не сходит помолиться к часовне. Часовня во имя св. Параскевы Пятницы стояла рядом с домом.
У меня нет сомнения в том, что она правду рассказывает о Николае Степановиче, нашем общем деде.
Перед первой мировой войной дед своих дочерей Александру, Марию и Анну, моих двух тётей и маму, когда они проходили детско-отроческий возраст, возил на Соловки. Шли они тридцать километров пешком по реке Вое до Ихалицы, что на реке Сухоне, дед садился вместе с ними на пароход и плыли они далее по Северной Двине до Архангельска. А там до Соловков — рукой подать… Мои тёти и мама, когда я их расспрашивал о далёкой поездке, были уже в достойном возрасте, уставали и пригорюнивались чаще, вспоминая прожитые годы, но как только услышат слово «Соловки» — молодели моментально: глаза – девчоночья чистота, радость и откровение. Я не раз пользовался этой слабостью и в минуты их грусти начинал сам говорить о Соловках. Начинал о космодроме Плесецк, о реках Емце, Двине…
Они удивлялись моими познаниями, ещё не ведая о моём космическом предназначении. А о Соловках начну… Тут тёти и мама преображались и могли бесконечно говорить об той поездке, о величии и красоте храмов, о духовной музыке, службах… Они помнили о каждом заветном дереве, о каждой клумбе, даже о цветах, какие там росли. Я сам вступал, когда понимал, что пора, надо!- в их в разговор – и это было нашим общим праздником.
…После закрытия церкви на Совеге осталось несколько часовен: в деревне Великово, на Токарёвах (Малом и Большом) и в деревне Германов Починок в двадцати метрах от дома тёти Сани (крески) и в пятистах метрах от Харитонова Починка, то есть от моего дома. Часовня носила имя Святой Параскевы Пятницы.
Она стояла на горе, которую народ называл Пятнишной. И не было для нас, пацанья, высшего счастья, чем зимой на санках почувствовать радость встречи с упругим ветром и холодным солнцем при спуске с обрыва.
Из-под горы бил ключ, обустроенный камнями и деревянным срубом, в который вмонтированы были дубовые желоба; они несли воду в большую колоду сарая, где поили лошадей, а женщины на нижнем стоке полоскали бельё. Далее незамерзающий поток устремлялся к реке Водопойнице. Никто не знает исторической даты начала ключа, да и конца истоку пока не видно — течёт и течёт сам по себе до сих пор, отдавая людям три ведра в минуту что ни на есть самой чистой воды, радуя своей свежестью одно поколение жителей за другим.
Часовней «заведовала», если можно так сказать, тётя Саня, родная сестра моей матери. Она жила в доме Разумовых в десяти метрах от ключа. Звали все мы её «креской», хотя настоящей крёсной она приходилась только сестре Серафиме. Мы так привыкли тётю Саню креской звать, что иногда забывали её настоящее имя.
Посылает однажды мать на Германов Починок среднего брата Александра: «Отнеси, — говорит, — Шур, тёте Сане молоко. Обратно воды из ключа принесёшь» — «Давай», — отвечает Шурка, берёт приготовленный трёхлитровый бидон и уходит. Вскоре возвращается. — «Ты что, Шур, уже сбегал?»- «Да не сбегал я… Забыл, какой тёте Сане нести-то…» — «Да креске, кому ещё. Забыл дом, что ли?» — удивилась мать. Шурка посмотрел на мать и с укоризной проговорил: — «Так бы и сказала, что креске».
Починовские верующие со временем приспособились к этому маленькому приходу, находя себе утешение в молитвах и в том минимуме обрядов, которые надо совершать православному прихожанину.
… Я уже служил офицером, но на Совеге старался бывать каждый год. Родина есть Родина. Это свято всегда. В тот год получаю от матери письмо, мол, приезжай обязательно, ты мне очень нужен. Собрался, как по тревоге, быстро – и в путь. «Матери я нужен, значит, думаю, что-то серьёзное». Через сутки приезжаю. Как всегда, в ожидании гостей дом наполнялся народом. И этот мой приезд – не исключение. Кто за столом около меня потихонечку тянет горькую, кто просто сидит на лавках и слушает, что я скажу о международном и внутреннем положении страны, о других странах, о поцелуях Брежнева и Хоннекера, да и многом другом. Я, в свою очередь, расспрашиваю соседей о жизни в колхозе, о друзьях-товарищах, их детях, внуках. Переговорили основное, вроде, всё, пора расходиться, но гляжу что-то не так. Сидят бабы и расходиться не думают.
Осмелилась вести разговор Екатерина Яковлевна (Катька Якухина, фамилии не называю, потому что вся деревня — Дудины):
«Такие вот дела и вопросы у нас, Леонид Анфиногенович. Коля Санин (председатель сельсовета Шестаков – Л.Д.) часовню разрушил. Теперь нам молиться негде…Мы вот снесли из часовни всё к вам. Марья Николаевна ( моя мать – Л.Д.) говорит, что она и не против, чтобы у вас в доме службу вести, да вот, говорит, как бы Леониду плохо не было. Он всё-таки офицер у меня, говорит…».
— И всё?- спрашиваю, когда Екатерина остановилась и затихла в ожидании ответа.
— Да всё, наверно, основное-то.
— Вот что, бабы,- говорю, — молитесь сколько угодно, хоть с утра до вечера, если маме не сложно вас принимать. Мне не жалко, и мне ничего за это не будет. Вот и весь мой сказ…
Нет необходимости повествовать о той радости, с которой расходился народ по домам, желая мне спокойной ночи.
— Спасибо, сын, — сказала мать и пошла в свою комнату.
А мне выше благодарности, чем материнская, и не надо.
Сижу у тёти Анны Михайловны, сестры отца, она говорит: «Всё бы хорошо, да вот здоровья нету. К Марье надо сходить, давно молитвы не слышала. Хоть почитает. Может, полегчает…
Мама была грамотной женщиной. Хорошо знала старо-славянский язык, легко читала Закон Божий, вела некоторые требы. Многие к ней ходили послушать язык священнослужителей.
Мой дом – считается последней обителью плоти Христорождественской церкви, но дух её в моём доме вечен.
Не стал я делиться со знакомой из Солигалича о своём отношении ко Всевышнему – не поймёт. Пусть начинает познавание с нуля. Но нуль пройден, и возврата к началу уже нет. Поздно.
Послесловие автора:
Хотелось бы отметить, что мои произведения духовной тематики вошли в антологию православной лирики «Наше бессмертие» (М. ИПО «У Никитских ворот», 2016 – 518 с.ил.), в коллективный сборник «Бессмертная обитель» (Коломна, «Серебро слов»,2017). Кроме того, мне пришлось много работать и с произведениями других православных авторов.
Я счастлив, что капитальный труд академика Академии Российской словесности Ольги Александровны Новиковой «Протоиерей Александр Сайгушев. Жизнь» (Коломна, «Серебро Слов», 2016.- 418 с.ил.) отредактирован мною и мною же написано к нему предисловие , которое было опубликовано на сайте Солигаличского благочиния.